Vous êtes ici : Accueil > Publications et travaux > Actes de Colloques > La Russie et l’Europe : autres et semblables > Достоевский в « Зимних заметках о летних впечатлениях »

Достоевский в « Зимних заметках о летних впечатлениях »

Илья СЕРМАН

Еврейский университет, Иерусалим

Index matières

Ключевые слова: Достоевский, Европа, русский путешественник, путевые заметки

Texte intégral

В фельетоно-очерковой манере Достоевский изложил свои впечатления о первой в его жизни (в 1862 году) поездки за границу. Идеологическое своеобразие этих Заметок в том, что он едет с уже установившимся у него отношением к судьбам Европы. Его убежденность в гибельности современной капиталистической Европы контрастирует в Заметках с верой в счастливое будущее России, только что пережившей освобождение крестьян от крепостной зависимости. Мирное соединение образованных сословий с народом, под которым он понимает крестьянство, такова основа оптимистического убеждения, пронизывающего все содержание Зимних заметок.

Излагая свои впечатления от первой в его жизни поездки за границу, Достоевский не захотел следовать уже сложившейся традици деловых отчетов русских путешественников. У Достоевского была другая философски-публицистическая цель. Первая поездка за границу была для Достоевского, как и для многих его современников, важным событием в жизни. Подъезжая к границе, он думает: «Как это вот я увижу наконец Европу, я, который бесплодно мечтал о ней почти сорок лет, я, который еще с шестнадцати лет, и пресерьезно, как Белопяткин у Некрасова, «бежать хотел в Швейцарию», но не бежал, и вот теперь и я въезжаю наконец в «страну святых чудес», в страну таких долгих томлений и ожиданий моих, таких упорных моих верований»[1].

Если планы некрасовского персонажа упоминаются шутливо, то цитата из стихотворения Хомякова Мечта – свидетельство глубоких сомнений Достоевского в духовных достижениях Европы. Цитирую те строки, которых Достоевский не приводит из стихотвоерния Хомякова:

О грустно, грустно мне!
Ложится тьма густая
На дальнем Западе, стране святых чудес:
Светила прежние бледнеют, догорая,
И звезды лучшие срываются с небес.
А как прекрасен был тот Запад величавый!
Как долго целый мир, колена преклонив
И чудно озарен его высокой славой,
Пред ним безмолвствовал, смирен и молчалив[2].

Более того, цитируя Хомякова, Достоевский с ним в сущности солидарен. Он едет в Европу, уже твердо зная, что его юношеские мечтания и представления о ней уже развеялись. Русская печать начала 1860-х годов дала ему достаточно материалов, чтоб судить о реальном «экономо-политическом» положении дел в Европе. Достоевский едет в Европу не для того, чтобы узнать что-либо новое и неизвестное. Ему важно подтвердить уже сложившуюся у него концепцию.

В Зимних заметках пробивается некое, не вполне осознанное их автором ощущение исторического оптимизма. Освобождение русского крестьянства от крепостного рабства воспринято было Достоевским как событие не только русской, но и европейской истории. В таком отношении к этой реформе, осуществленной Александром II; первопричина его оптимистического взгляда на Россию и одновременно ощущения, что Европа, в лице двух ее важнейших проявлений новейших исторических тенденций (Англии и Франции Наполеона III) находится на пути к гибели, или, во всяком случае, к нравственному разложению.

Еще в своих показаниях по делу Петрашевского он утверждал, что не верит в осуществимость социалистических идей, не только в России, но и на Западе: «Социализм предлагает тысячи мер к устройству общественному, и так как все эти книги писаны умно, горячо и нередко с неподдельной любовью к человечеству, то я с любопытством читал их. Но именно оттого, что я не принадлежу ни к какой социальной системе, а изучал социализм вообще, во всех системах его, именно поэтому [...] вижу ошибки каждой социальной системы. Я уверен, что применение хотя бы которой-нибудь из них поведет за собой неминуемую гибель. Я уже не говорю у нас, но даже во Франции»[3].

Столь решительное убеждение в неосуществимости социализма и воообще западных идей в России послужило для него поводом показать в Зимних заметках судьбы того явления, которое он называет русским «европеизмом», то есть он хочет проследить, какие формы принимал этот русский «европеизм» после петровских реформ, каковы были его достижения и ошибки. Достоевский находит для исторической оценки русского «европеизма» новую, до него не высказываемую в такой форме оценку одновременно критической и преисполненной исторического оптимизма веры в завершенность эпохи петровских реформ и в возможность синтеза образованности и почвы, русского «европеизма» и устоев народного отношения к жизненным ценностям.

Для того, чтобы этот синтез мог быть обоснован, Достоевский строит его на двух основополагающих идеях, на идее своеобразия русской истории по сравнению с историческими судьбами основных государств Западной Европы и на эволюции русского «европеизма», на анализе его стремлений, достижений и промахов.

Вслед за историками славянофильского убеждения Достоевский видит в реформе Александра II органическое следствие русской истории. Не предлагая собственного объяснения возникновению и утверждению крепостного права в Росии, он считает, что в русской истории не было сословной борьбы и сословных конфликтов, какими была полна история Англии и Франции. При этом в Записках из Мертвого дома, печатавшихся почти одновременно с Зимними заметками, прямо и настойчиво сказано о неистребимой ненависти к дворянам со стороны основной массы заключенных и ее причине. Я так об этом писал в 1982 году: «В Записках из Мертвого дома Достоевский дал ответ на те споры о личном начале в народе, которые в новых и усложненных формах возобновились во второй половине 1850-х годов – когда он писал свою книгу о каторге. По его мнению, личное начало в народе сильно, оно определяет поведение людей из народа, оно неистребимо, и века крепостничества не смогли его уничтожить»[4].

Следовательно, отрицание конфликтности русской истории было иллюзией, возникшей у Достоевского под впечатлением отмены крепостного права, отчасти под влиянием славянофильских идей. Противоречивость его позиции очевидна. Объяснить ее я пока не берусь.

Не касаясь по существу этой сомнительной концепции, отмечу, что одновременно с ней Достоевский восхищается Пушкиным, который по его мнению «проник» в Пугачева, то есть понял его! Возможно ли «понять» Пугачева, не понимая его борьбы, ее смысла, ее антидворянского пафоса?

Историю русского «европеизма» Достоевский начинает с фонвизинского Бригадира с его грубым и жестоким Гвоздиловым. Тогдашний «европеизм» был по мнению Достоевского только показным, маскарадным: «[...] наших де Роганов наш Потемкин и всякий подобный ему чуть не секли у себя на конюшне, Монбазони драли с живого и с мертвого, кулаками в манжетах и ногами в шелковых чулках давались подзатыльники и подспинники, а маркизы валялись на куртагах, отважно жертвую затылком»[5].

Если о XVIII веке Достоевский высказывается иронически, то о следующей эпохе, которая для него выразилась в Чацком, он говорит уважительно: «Это и не наивно-плутоватый дед, это и не самодовольный потомок, фертом стоявший и всё порешивший. Чацкий – это совершенно особый тип нашей русской Европы, это тип милый, восторженный, страдающий, взывающий и к России, и к почве, а между тем все-таки уехавший опять в Европу [...][6]» Тут Достоевский ошибается – Чацкий в комедии Грибоедова приезжает в Москву из Петербурга и не уезжает в Европу... Далее Достоевский, после критических замечаний о «белоручничестве» Чацкого, все-таки сближает его с декабристами: «Однако же Чацкий очень хорошо сделал, что улизнул тогда опять за границу: промешкал бы маленько – и отправился бы на восток, а не на запад»[7].

Центральным пунктом представления Достоевского о движении общественной мысли в России оказался не Гоголь, как можно было думать, вникая в его творчество 1840-х годов, а Пушкин: «А уж Пушкин ли не русский был человек! Он, барич, Пугачева угадал и в пугачевскую душу проник, да еще тогда, когда никто ни во что не проникал»[8]. В одной из журнальных статей ранее Достоевский писал: «Колоссальное значение Пушкина уясняется нам все более и более [...] Значение его в русском развитии глубоко знаменательно. Для всех русских он живое уяснение, во всей художественной полноте, что такое русский дух, куда стремятся его силы и какой именно идеал русского человека [...] Мы поняли в нем, что русский идеал – всецелость, всепримиримость, всечеловечность»[9].

Полемизируя с Добролюбовым, Достоевский писал: «Откликнется ли кто-нибудь из европейских самых великих поэтов на всё общечеловеческое так родственно, в такой полноте, как откликнулся преставитель нашей поэзии – Пушкин? [...] Ведь это отчасти современный тип всего русского человека, по крайней мере в историческом и общечеловечсеком стремлении его»[10].

Как увязывается «всечеловечность» Пушкина с его проникновением в душу Пугачева? О «всечеловечности», братстве и отсутствии сословной вражды в русской истории Достоевский говорит подробно в Зимних заметках, но что он понимает под «проникновением» в душу Пугачева? Конечно, он прав, когда говорит о том, что до него (Пушкина) в нее никто не «проникал». Обстоятельства сложились так, что после появления «Капитанской дочки» в Современнике в 1836 г. и вскоре последовавшей гибели поэта, писать о Пушкине было в сущности запрещено. И поэтому Пугачев остался вне малейшего внимания критики 1830-х, а затем и 1840-х годов.

Не ссылаясь на Достоевского, Н.Н. Петрунина пишет о пушкинском Пугачеве: «Пугачев Капитанской дочки – художественное открытие Пушкина. Это не просто мужик, наделенный незаурядным умом, душой и сердцем, это мужик со своей духовной жизнью, с собственным миропониманием и нравственными критериями. Постижение Пугачева, – преодоление высшей трудности искусства»[11]. В этом суждении все верно, но в нем отсутствует «проникновение» в душу Пугачева, о котором с таким торжеством говорит Достоевский.

Пугачев у Пушкина, мирволящий Гриневу во всех его просьбах и матримониальных заботах, простым манием руки отправляет на казнь своих супостатов – дворян. Такое сочетание милосердия и жестокости в русском человеке было непонятным современникам и явилось художественно-психологическим открытием Пушкина. По мнению Ю.Г. Оксмана, Пушкин «[...] уже во время своей поездки в Заволжье, Оренбург и Уральск именно в фольклоре нашел недостававший ему материал для понимания Пугачева как подлинного вождя крестьянского движения и свойств его хaрактера как типических положительных черт русского человека»[12]. Разумеется, Оксман был прав, когда писал о фольклорном, то есть народном представлении о Пугачеве, на котором Пушкин построил свой образ Пугачева. Но для того, чтобы сделать Пугачева в романе живым, Пушкин-поэт пришел на помощь Пушкину-романисту. И дело вовсе не в «положительных чертах русского человека», о которых с невольным увлечением пишет Оксман, а в том сочетании жестокости и милосердия, которое появилось в одном эпизоде Дубровского, а в Капитанской дочке стало нравственным содержанием поведения главного героя романа – Пугачева.

Это сочетание естественной, нерассуждающей жестокости и добродушного милосердия позднее отметил в Капитанской дочке Достоевский: «Казаки тащут молоденького офицера на виселицу, надевают уже петлю и говорят: небось, небось, – и ведь, действительно, может быть, ободряют бедного искренно, его молодость жалеют. И комично, и прелестно»[13].

Попытка некоторых исследователей обвинить Пушкина-историка в провиденциализме его построений возможна только при одном условии – если мы будем продолжать игнорировать пушкинскую «формулу» русской истории, его убеждение в том, что определяющим моментом этой истории является борьба черного народа против дворянской власти, против дворянского государства. Более того, как мы знаем из записей Проспера Баранта, Пушкин в 1837 году был убежден, согласно своему взгляду на историю России, что в ней неизбежна крестьянская революция...

В Заметках о России (записях, которые делались, по-видимому, еще во время пребывания Баранта в России, опубликованных лишь посмертно его зятем, бароном де Нерво), содержится рассуждение, до сих пор не привлекавшее внимание пушкинистов. Приведя сначала весьма благоприятные сведения о положении крепостных крестьян в Российской империи, полученные от таких различных информаторов, как шеф жандармов А.Х Бенкендорф и с 1810 года жившего в России француза генерала Потье, Барант затем высказывает сомнения в существовании подобного социального мира между крестьянами и помещиками. Он фиксирует в своих заметках мнение противоположного свойства: «Каковы настроения крепостных крестьян и вообще низших сословий общества в этих обстоятельствах? Чувствуют ли они себя несчастными и угнетенными? Зреют ли в их груди недовольство и немая ненависть? Питают ли они тайные, инстинктивные мысли о бунте и мести? Наверное нам это неизвестно. Некоторые умные люди, чье воображение чересчур спешит приблизить будущее к настоящему, объяты страхом жакерии. Это, говорят они, единственная революция, какая может грозить России. Г-н Пушкин, поэт, написал историю пугачевского бунта, где изображает это бунт именно с такой точки зрения, и я не раз слышал от него, что при определенных условиях резня может начаться снова. Восстание, происшедшее в 1831 году в военных поселениях, относилось, бесспорно, к явлениям того же порядка. Солдаты резали самых любимых своих офицеров, на которых не имели никаких оснований жаловаться, исключительно ради того, чтобы выполнить всеобщее намерение истребить представителей высшего сословия всех до единого. Впрочем, судя по внешней стороне жизни и речам большинства здравомыслящих людей, опасность отнюдь нельзя назвать неизбежной»[14].

Как автор Истории Пугачевского бунта Пушкин неминуемо должен был пересмотреть свой взгляд на дворянство как основную силу возможного в будущем нового бунта. Г.П. Макогоненко полагал, что открытая Пушкиным трагедия русского бунта не позволяла приблизиться к пониманию судьбы будущей революции. На этот вопрос ни история, ни современность ответа не давали [...] Великая крестьянская, возглавлявшаяся Пугачевым – это историческое оправдание и важнейшая в истории России акция народа»[15].

Как свидетельствует запись Баранта, Пушкин думал о неизбежности новой крестьянской войны (жакерии) и, следовательно, в ней видел ключ к «формуле» русской истории XIX века, то есть очень к ней приблизился.

Двоедушие, отмеченное Пушкиным в крестьянских бунтах, больших и малых, в Пугачевском восстании и в холерных бунтах 1831 года, заставило его посмотреть на «народ», то есть на русское крестьянство, безо всякой идеализации, без всякого умиления. Пушкин понял, что русский бунт, о котором его персонаж в Капитанской дочке думает, что он «бессмысленный и беспощадный», на самом деле имеет очень определенный смысл – полное уничтожение всего дворянского сословия, а, следовательно, объясняет и его беспощадность».

Когда Пушкин говорил Баранту о неизбежности «жакерии», то он основывался на опыте Пугачевского восстания, о котором писал в Замечаниях о бунте, предназначенных лично царю: «Весь черный народ был за Пугачева [...] Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противоположны».

Трудно согласовать такое проникновение в душу Пугачева, со всеми его противоречиями, с идеей всечеловечности русского человека. Помогала в этом Достоевскому его точка зрения на отсутствие в русском историческом процессе сословной вражды, о которой так убедительно писали самые авторитетные французские историки. Достоевский писал еще в начале издания Времени: «Вы до сих пор [...] убеждены, что Россия состоит только из двух сословий: les boyards et les serfs. Но вы долго еще не будете убеждены, что у нас давно уже есть нейтральная почва, на которой все сливается в одно цельное, стройное, единодушное, сливаются все сословия, мирно, согласно, братски – и les boyards, которых, впрочем у нас никогда не было в том смысле, как у вас на западе, то есть в смысле победителей и побежденных [...]»[16] Это единение, этот порядок «заложен самой природой в духе русском, в идеале народном, и последнее внешнее к тому препятствие уже уничтожается в наше время премудрым и благословенным царем, благословенным из благословенных навеки за то, что он для нас делает»[17].

Все эти восторги по поводу русских дел нужны были Достоевскому для контраста с его европейским впечатлениями. Острота этих впечатлений внешне объясняется тем, что он впервые попадает за границу. Запад, вернее, наглядные впечатления от Парижа и Лондона нужны Достоевскому не сами по себе, а для доказательства уже сложившегося, до поездки на Запад, убеждения. Он видит на Западе торжество капитализма в Англии, торжество буржуазии во Франции, торжество общества, основанного на борьбе всех против всех. Достоевский воспользовался относительной свободой печати в России по сравнению с деспотизмом Николая I, чтобы свободно заговорить о тех социалистических учениях, которые послужили обвинительным материалом по делу петрашевцев: «Впрочем, провозглашена была формула: «Каждый для всех и все для каждого» (эпиграф в книге Кабе Путешествие в Икарию – И.С.). Уж лучше этого, разумеется, ничего нельзя было выдумать, тем более, что вся формула целиком взята из одной всем известной книжки. Но вот начали прикладывать эту формулу к делу [...] Ничего не выходит [...] Другими словами, хоть и возможен социализм, да только где-нибудь не во Франции»[18].

Любопытно сравнить эти суждения Достоевского в условиях относительной свободы печати с тем, что он говорил о социализме на допросе: «Фурьеризм – система мирная; она очаровывает душу своей изящностью, обольщает сердце тою любовию к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он создавал свою систему, и удивляет своей стройностию. Привлекает она к себе не желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В системе этой нет ненавистей [...] Она не посягает на правительство, ни на собственность [...] Фурьеристы, во время всего февральского переворота ни разу не вышли на улицу, а остались в редакции своего журнала, где они проводят свое время уже с лишком двадцать лет в мечтах о будущей красоте фаланстеров»[19].

Далее в своих показаниях Достоевский понимает, что нужно кроме апологии дать и критику фурьеризма при всем его нескрываемом восхищении им. «Фурьеризм забыт из презрения к нему и даже кабетизм, нелепее которого ничего не производилось на свете, возбуждает гораздо больше симпатии. Что же касается до нас, до России, до Петербурга, то здесь стоит сделать двадцать шагов по улице, чтоб убедиться, что фурьеризм на нашей почве может только существовать или в неразрезанных листах книги, или в мягкой, незлобивой, мечтательной душе, но не иначе как в форме идиллии или подобно поэме в двадцати четырех песнях в стихах»[20].

Теперь, в 1862 году, с полным убеждением в надежных основах народной жизни, в ее общинных порядках, Достоевский пророчит Западу печальную будущность. В Англии, точенее, в Лондоне, в котром он пробыл только восемь дней, он увидел полную противоположность российскому стремлению к единению: «[...] и тут та же упорная и уже застарелая борьба, борьба на смерть всеобщезападного личного начала с необходимостью хоть как-нибудь составить общину и устроиться в одном муравейнике [...]»[21].

Высокий технический уровень жизни в Лондоне, о котором Достоевский говорит с удивлением и почти с восторгом, кажется ему предвестием грандиозной катастрофы: «Вы чувствуете страшную силу, которая соединяла тут всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира, в единое стадо [...]» – прерыаю цитату, для того чтобы вслед за комментатормаи акадмического издания указать на источник этого образа – в Евангелии от Иоанна сказано: «и будет одно стадо и один пастырь» (глава 10, ст.16) Один пастырь в данном тексте – это Антихрист, и он поведет человечество к гибели.

Парижу эпохи Наполеона III не грозит такая гибель. Он погрязает в буржауазное благополучие под строгим контролем полицейского режима Наполеона III. Для сатирического изображения безнадежно погрязшэго в приобретательстве французского общества Достоевский воспроизводит иронически современную драму.

Достоевский был убежден, что Европа уже не может рассчитывать на какой-либо социально-психологический прогресс, в то время как Россия вступает в эпоху великих преобразований.

 

Notes

[1]   Достоевский Фeдoр Mиxaйлoвич, Полное собрание сочинений в тридцати томах, Л., 1973, т. 5, с. 46.

[2]   Хомяков Aлeкceй Cтeпaнoвич, Стихотворения и драмы. Библиотека поэта. Большая серия. Второе издание. Вступительная статья,подготовка текста и примечания Б.Ф. Егорова, Л., Coвeтcкий пиcaтeль, 1960, с. 103.

[3]   Достоевский Ф.М., op. cit., т. 18, с. 162.

[4]   Серман Илья, Тема народности в «Записках из Мертвого дома», Dostoevsky studies, vol. 3, 1982, p. 140.

[5]   Достоевский Ф.М., op. cit., т. 5, с. 57.

[6]   Ibid., с. 61.

[7]   Ibid., с. 62.

[8]   Ibid., с. 52.

[9]   Ibid., т. 18, с. 69.

[10]   Ibid., с. 99.

[11]   Петрунина Нинa Никoлaeвнa, Проза Пишкина (пути эволюции), Л., AН. CCCP, 1987, с. 184.

[12]   Оксман Юлиaн Григoрьeвич, «Пушкин в работе над романом Капитанская дочка», in Пушкин А.С., Капитанская дочка, М., Нaукa, 1964, с. 194.

[13]   Дocтoeвcкий Ф. M., op. cit., т. 18, с. 63

[14]   Мильчина Вера, «Пушкин и Барант», Россия и Франция. Дипломаты. Литераторы. Шпионы, Санкт, Петербург, 2004, с. 442-443.

[15]   Макогоненко Гeoргий Пaнтeлeймoнoвич, Творчество Пушкина в 1830-е годы (1833-1836), Л.,1982, с. 417.

[16]   Достоевский Ф.М. op. cit., т. 18, с. 49

[17]   Ibid., т. 18, с. 50.

[18]   Ibid., т. 5, с. 81.

[19]   Ibid., т. 18, с. 139.

[20]   Ibid.

[21]  Ibid.

 

Pour citer cet article

Ссылка на статью : Илья Серман, «Достоевский в “Зимних заметках о летних впечатлениях”», конференция «La Russie et l’Europe: autres et semblables», Université Paris Sorbonne – Paris IV, 10-12 mai 2007 [en ligne], Lyon, ENS LSH, mis en ligne le 26 novembre 2008. URL : http://institut-est-ouest.ens-lsh.fr/spip.php?article123